«Чудеса Мангазейския, или Что увидел стрелец в полночь над гробом Васильевым»

Сказ казака Прокопья Лужина, прозвищем Рыжий Дьявол, рассказанный в зимовье на протоке Енисейской при свете лучины, как стоял лёд на реке и волки выли за острогом

Войдите, чтобы добавить в закладки

14:05, сегодня
66

Владимир Евгеньевич, добрый вечер. Может, опубликуете сибирский рассказ о св. Василии Мангазейском? Написал на основе показаний стрельца в распроссном деле канонизации Мангазейского. Опубликовали на сайте "Росписатель" Союза писателей России, пользуется популярностью из-за старого языка.

Зачин

Эй, робяты, служивые люди, казачья голытьба! Садитесь поближе к огню, отодвиньте уши от ветра, ибо такое я вам поведаю, что и у бывалого зверобоя мороз по коже побежит, а у попадьи волосы дыбом встанут, ежели б она нашу речь услыхала.

Я, Прокопка Лужин, по прозвищу Рыжий Дьявол, не врун и не бабья перетолкуха. Что узрел собственными очами на воротной страже в граде Мангазее, то и реку, и да приложит Господь мне свидетельство, а ежели кто усумнится – пущай сам сходит в ночи к усыпальнице да удостоверится. Да токмо назад, чай, не воротится, а ежели воротится – не тот человек будет, а пустой, без души...

Служили мы, братцы, в ту пору, когда Мангазея есчо не оскудела, когда казна царская из туземных зимовий текла рекой, когда соболь бегал по тайге непуганый, а купцы с Устюга и с Двины на кочах приплывали, товаров навезши – глазу не наглядеть.

Город наш был как кость в горле у самого сатаны: богатый, крепкий, острог рубленый, церквами изукрашенный, и воевода в ту пору был Игнатий Карсаков – мужик суровый, но до чудес охочий и святое не хулил. То был год от сотворения мира 7169-й, а от Рождества Христова – 1661-й, ежели кто счот ведает.

В ту пору уже многие чудные дела от гроба новоявленного Чудотворца Василия Мангазейского сбывались, и народ валил к усыпальнице тучей, кто за исцелением, кто за приношением, а кто и просто посмотреть – не врёт ли поповство...

Я же, Прокопка, тогда был есчо молодым стрельцом, в усы не дул, а стражевать отряжали меня наравне со стариками. И стояла та стража при городских воротах, что глядят на реку Таз. С нами было два десятка служилых, и по ночам мы менялись, чтобы глаз не смыкать. Ибо ненадёжно было в те годы: воры, тати али инородцы непокорные, а иной раз и сам нечистый в виде медведя шатучего по острогу шастал – показывался, значица, для искушения.

И вот, робяты, слушайте внимательно, ибо я расскажу не про набег тунгусский и не про грабёж купецкого товару, а про то, что видел я своими очами в ночь, когда месяц заплыл кровью, когда псы по всему городу выли так, что и у воеводы в тереме свечи гасли, и воеводша причитала «Осподи, помилуй!»

Глава первая: Ночь перед Усечением

То было в ночь на двадцать пятое августа, на канун памяти святаго мученика Агафоника, что ли, уж и не упомню. Время подходило к полуночи, лунный свет был необыкновенный: не белый, не жолтый, а какой-то ржавый, что ли, с бурым отливом, будто не месяц на небе стоял, а протухшая печень. Воздух сделался тяжолым, как перед грозой, хоть гроз в наших краях отродясь не бывало, одна метель да мороз.

Я стоял на вышке у ворот, держал в руках пищаль с кремнем, а в сердце у меня томилась така жуть, что я хоть и мужик крещоный, а зубами постукивал.

И вдруг, братцы, слышу – за острогом в тайге чойто двинулось. Не зверь, не ветер, не шум листвы, ибо в тайге у нас и летом лист не шумит, как в ярославских лесах, там всё глухо и немо. Двинулось – и стало. Потом опять двинулось – словно кто-то тянет по земле тяжолые сани, а полозья не скрипят, а стонут бабьим голосом.

Я, грешным делом, подумал: «Поди, лиходей какой с Тобольска пробирается, соболь краденый везёт». Спустился с вышки, кликнул товарища, Стёпку Шалого, который в караулке на лавке дрых без задних ног. А надо сказать, Стёпка был мужик до слёз бесстрашный: копьём медведя брал, в пьяном виде в реку сигал, а тут мы его тормошим, а он не встаёт. Глаза открыты, а зрачки закатились, ровно у мёртваго. И губы его шевелятся, а голоса нет.

Я перекрестил его, дал по уху разок – он вскочил, но словно не нашенский: смотрит на меня, а не узнаёт. «Прокопка, – говорит, – а Прокопка, кто это стоит за тобой, с рогами?»

У меня от этих слов мозги на бок свернулись. Обернулся – никого. Но страх, братцы, такой, что я пищаль выронил.

Тогда я осенил себя крёстным знамением и пошол в караулку за образом Спаса, что у меня на шее висел, да в сумке есчо складень был с Николой-угодником. И только я взял складень в руки – слышу, что в часовне над гробом Василия Мангазейского чойто неладно. А от ворот до той часовни, где рака стояла, сажен тридцать. Шум стоит, будто там народ толпится, молитвы поёт, а певчие не по-человечьи, а как бы псы воют.

Я двинулся туда. Шол не один – за мной увязался Шалый, и есчо двое стрельцов с пищалями. Подходим к часовне. Дверь в неё снаружи была заложена на деревянную верею и висячим замком, на который воевода ключ держал. Я толкнул – дверь открыта. Замок цел, но открыт. И изнутри свет лился такой, что снаружи казалось – полночь, а внутри полдень. Но свет не солнечный, а дрожащий, как от сотен свечей, но от каждой свечи пламя не жолтое, а синее, с красным венцом, как у гнилушки в болоте.

Мы вошли. И что же мы узрели, братцы мои родные?

Глава вторая: Что было в часовне

В часовне, у самой раки Василия Мученика, стояло человека четыре, да таких, каких я отродясь не видывал. Ростом они невелики, но плечистые, с лицами серыми, как пепел, и на головах у них шапки не шапки, а как бы колпаки, но такие, что в них не разглядеть ни глаз, ни рта – токмо чорнота. И стояли они вокруг раки, склонившись над нею, и водили руками, как бы ловя чойто незримое.

А на самом гробе, поверх деревянной крышки, лежало то, от чего у меня в жилах кровь застыла: тело Василия Мангазейского стояло над своею ракой, будто воскресшея, и было оно в одной белой срачице, и голова его, склонённая на правый бок, как описывали, сочилась светом, и глаза были открыты, но не живые – а как у рыбы, вынутой из воды, мутные и пустые.

И тело это подняло руку и указало на меня. И безгласно, но я ясно, до последнего шопотка слышал слова в голове своей: «Прокопий, видишь ли, как ныне нечистый силу мою испытывает? Укрепи молитву, ибо много есчо трудов принять надлежит, донележе Господь прославит кончину мою».

Я упал на колени – да не по своей воле, а как бы невидимой рукой сшибло. И стал читать «Отче наш», а язык ворочается тяжоло, ровно каменный. Шалый и два стрельца за мной рухнули. А серые люди обернулись к нам, и один из них, что стоял у самого изголовья раки, сорвал с себя колпак – и под ним не было лица! Была пустота, как в колодце, а из той пустоты тянуло могильным холодом и запахом горелой бересты.

И тут, братцы, началось такое, что у попа Иова в летописи не записано и у тамошних шаманов в бубнах не звенит. Гроб поднялся в воздух на сажень, под ним явился огонь – не пламя, а как бы мгла огненная, бездымная и ревущая, словно пчелиный рой в улье. И мощи Васильевы, которые лежали нетленно, вдруг раскрылись, как бы сундук, и из гроба выпало чойто чорное, мохнатое, и это чорное, мохнатое, завертелось, завизжало голосом младенца и кинулось прочь – в угол, где стояла кадильница с углями. Кадильница вспыхнула синим светом, и чорное сгинуло, оставив после себя лишь смрад, как от тухлой рыбы.

Гроб опустился на место. Серые люди – трое из них – растворились, как утренний туман. Но четвёртый, тот, что без лица, остался и повернулся ко мне. И сказал он мне голосом, который звучал как скрип двери в пустом амбаре:

«Передай воеводе: не рубить новой раки, не переносить мощи в Туруханск, ибо там примут его с почотом, а здесь он есчо не явил силу свою сполна. Три года есчо жди – а потом неси, но не в лето, а в зимнюю пору, по морозу, чтобы духи не шли следом».

Я хотел перекрестить его складнем, но рука не двинулась. И тогда он сделал шаг, приблизился ко мне на локоть, и я узрел в пустоте его лица два огонька – не то глаза, не то звёзды падшие. И он прошептал: «Я – тот, кто приставлен к этому гробу от самого Ирода, царя тленья. Не мешай нам испытать угодника, ибо вера родится из страха, а страх – из тьмы».

С этими словами он исчез, а свет в часовне погас, и мы остались в полной тьме, среди запаха серы и ладана.

Глава третья: Как воевода узнал и что приказал

Выбрались мы из часовни – и не сами, нас как вышвырнуло. Стёпка Шалый пришол в себя только утром, когда солнце взошло, и даже тогда не мог сказать ни слова, только крестился и плевался через левое плечо. Двое стрельцов, Мишка Кривой и Афонька Блоха, поседели за ночь так, что их и мать родная бы не узнала. У Мишки усы были чорные, а стали белые, как у песца. Афонька плакал и причитал, что видел в углу свою покойную бабку, которая пересохшим пальцем манила его к себе.

Я же поутру пошол к воеводе Игнатию Карсакову в съезжую избу и спросил у подъячего Якушки, можно ли. Якушка доложил. Воевода позвал меня, и я рассказал всё, как было, не утаив ничего: ни про свет, ни про серых людей, ни про вещий голос от раки, ни про то, как гроб в воздух поднялся.

Карсаков был мужик крепкий, к страхам привычный. Выслушал он меня, не перебивая, токмо брови насупил. Посидел, помолчал, потом говорит: «Прокопий, а не сглазил ли тебя кто? Не примерещилось ли с перепою?» Я говорю: «Нет, воевода, крест на мне, и складень Николаев при мне, и товарищи то же видели, сами поседели».

Тогда он позвал Шалого и Афоньку – и те подтвердили слово в слово. Тогда воевода вызвал из кельи монастырского иеромонаха Филарета, который при часовне за свечами и святыми водами присматривал.

Филарет был старец глубокий, лет под восемьдесят, кожа да кости, но очи ясные, не старческие.

«Отче, – говорит воевода, – сказывай, что ночью у тебя в часовне делось?» Старец почесал седой клинышек и молвил: «А я, сыне, в ту ночь с полуночи молился у себя в келие, и меня пробила дрожь. Слышал я нездешние голоса, и ладан в кадильнице сам возгорелся трижды, и свечи перед образами зажглись без руки. Это, воевода, не к худу, а к великому делу. Потому что Василий Мангазейский страдалец безвинный, но дух его силён, и ныне сатана искушает его, хочет осквернить память его через маловерных. А кто видел серых людей – тот сподобился видеть наваждение бесовское, и да будет тому во спасение».

Воевода приказал нам молчать, а часовню до вечера замкнуть и поставить двух стражей из богобоязненных стариков. Нам же троим велел прочитать по три псалма на месте у раки и потом идти на исповедь к отцу Филарету. Что мы и сделали, робяты, и исповедь была нешуточная.

Глава четвёртая: Стража у раки и второе видение

Но на том, братцы, беда не кончилась. Потому что прошло седмица времени, а может, и десять дней. Погода испортилась, по реке понесло шугу, ветер завывал в щелях, и град побил крыши у заимок. Люди шептались, что это Чудотворец гневается за то, что не все в него веруют.

А я, Прокопка, по распоряжению воеводы, продолжал нести ночную стражу, но теперь уж не у ворот, а у часовни. Сна я лишился почти вовсе. Как только солнце заидёт за сопку – я уж сижу у двери с пищалью и лампадой, и каждою ночью жду: явится или не явится. И не спал я, и ел плохо. Стёпка Шалый божился, что я утратил человеческой вид – осунулся, взгляд остекленел, и в речи перестал божиться, что на меня вовсе не похоже.

И вот, на одиннадцатую ночь, стоял я смирно, и вдали, на берегу Тазу, при лунном свете, увидел толпу людей. Но людей странных – они шли по воде, не проваливаясь, и одеяния на них были не русского покроя, а шитые странными петлями и с длинными хвостами, как у шаманских кафтанов. И шли они не к городу, а вдоль берега, туда, где стоял старый погост, куда закапывали безымянных и самоубийц.

Я хотел было их окликнуть, но голос застрял. И вот один из этой толпы, который шол впереди, с посохом в руке, остановился и посмотрел на меня – и я увидел лицо старика с бородой до пояса, но лицо это было синее, как в инее. Он кивнул мне, словно бы зная меня, и пошол дальше.

И когда он проходил мимо часовни, из-под земли раздался удар – глухой, тяжолый, как будто кто-то бьёт в деревянный щит. И по воздуху пронёсся шопот: «Грядёт. Грядёт из Мангазеи в Туруханск. И будет трижды являться. В третий раз – откроется».

Я вбежал в часовню – там было тихо. Гроб на месте, покров лежит, лампада горит ровным светом. Но на полу, у самого порога, я увидел горстку пепла – как от сгоревшей бумаги или бересты. И в этом пепле были отпечатки – следы маленьких босых ног, будто робёнок прошол. Следы вели не к гробу, а из гроба – из раки!

Тут я, братцы, не выдержал. Я взял ту горстку пепла, завязал в тряпицу и пошол к Филарету. Он, отец Филарет, как увидел эту тряпицу, так перекрестился трижды и сказал:

«Дитятко, это не пепел от свечи. Это то, что сатана выпросил у Господа за душу страдальца – испепелённое зло, которое хотело вселиться в мощи. А следы – это Ангелы отвели беса. Но нечистый не отступится. Он будет наведываться до той поры, пока мощи не перенесут в новый монастырь. Там, в Туруханске, он их не достанет».

Я спросил: «Отче, а когда же перенос будет?» А Филарет отвечает: «Будет, сыне. И ты дождись. А чтобы дождаться, носи этот пепел при себе на шее в ладанке, но не молитву читай, а псалом 90-й. И не бойся, ибо боящийся даёт бесу силу».

Глава пятая: Наважденние в Кузнецком ряду

Прошло есчо с неделю. Народ в городе вроде успокоился, потому что я с товарищами держал язык за зубами. Но у Стёпки Шалого началась странная немощь: он терял голос и говорил только ночью, и то каким-то чужим голосом, как будто баба старая. Афонька Блоха видел во сне огненную колесницу, которая ездила по крышам, и просыпался в слезах. Я же, Прокопка, сам ходил как в воду опущенный, но держался.

И вот как-то поутру попросил меня воевода съездить в Кузнецкий ряд, который стоял на отшибе, за острожной стеной, где кузнецы ковали цепи, скобы и косы. Нужна была новая дверная петля для приказной избы. Взял я сани, запряг собак, и поехал.

Время было ближе к обеду, но небо в эту пору у нас серое, как тесто. Дорога была по насту, наст держал хорошо.

Еду я, и вдруг слышу – за мной кто-то бежит. Оглянулся – никого. Но собаки мои шерсть подняли и завыли. Я цыкнул на них – а они не слушаются, хвосты поджали и рвут постромки. Я остановил нарты, вышел, посмотрел – по снегу бежит след босой человеческой ноги, но с пальцами, скрюченными как у птицы, и след этот – из города, прямо к моим саням.

Я перекрестил собак и себя – и поехал дальше. Прибыл к кузнецу Тимохе Кривощокову, мужику суровому, с руками в саже, в кожаном фартуке, и говорю: «Тимоха, дай петлю». А он на меня смотрит и не узнает. «Ты, – говорит, – никак Прокопка из стрельцов? Чой-то лицо у тебя чужое. Ты это – не ты ли вчера у меня тут стоял в полночь и просил гвозди заколотить в гроб? Я тебе отказал, а ты ушол, и след твой не на снегу остался, а на пепле в горне, я его видел».

У меня от этих слов руки затряслись. «Тимоха, – говорю, – вчера я спал на лавке в казарменной избе от вечерни до заутрени. Не мог я у тебя быть». А он крестится и говорит: «Знал я, что не ты, но обличьё твоё было. И голос твой. Токмо глаза – не твои, а белые, как у слепого. И сталь в горне, когда ты дотронулся до неё, не нагрелась, а покрылась инеем. Я и понял – не человек, а наваждение. Поди, брат, сходи к батюшке, окропись, потому что нечистый взял твой облик, чтобы смущать честной народ».

Тут я понял, что дела наши плохи. Нечистый настолько обнаглел, что воровал мои обличья и ходил по городу. Вскочил я в нарты, собаки без понукания рванули, и я примчался к отцу Филарету. Тот выслушал меня, зажог свечу, взял кадило, и мы вчетвером – я, Филарет, дьячок Фома и Стёпка Шалый, который к тому времени обрёл голос, но говорил только шопотом – пошли к часовне.

Глава шестая: Третий приход и испепеление

В часовне нас ждало зрелище, от которого у самого Филарета выпала кадильница из рук. Рака Василия Мангазейского была открыта, деревянная крышка лежала на полу, а покров был разорван на четыре части. Внутри гроба мощи были видны: они лежали нетленно, но поверх них, на груди мёртваго, лежала высохшая ладонь – не человеческая, с тремя пальцами, как у зверя. И в той ладони был зажат уголёк, который тлел, но не горел, и от уголька струился не дым, а такой же синий свет, что я видел в первую ночь.

Отец Филарет не растерялся. Он взял Евангелие, раскрыл его на 14-й главе от Иоанна и начал читать:

«Да не смущается сердце ваше...» – и читал он громко, властно, как будто сам архиерей. И когда он прочол до конца, ладонь в гробу сжалась в кулак, уголь упал на пол и погас, а оттуда, из угла, где мы видели серых людей, вылетела стая чорных птиц – или не птиц, а крылатых теней, – и ударилась о стены, а потом исчезла, оставив на брёвнах следы, как от когтей.

Филарет подошол ко гробу, склонился над мощами и сказал так, чтобы слышали все: «Василий, страстотерпче, яви свою силу! Доколе терпеть тебе поругание? Придёт время – перенесут тебя на место покойное, но не ныне. Ныне же повели этим бесам уйти туда, откуда пришли, и мы запечатаем гроб твой на три года и три дня».

И вдруг, братцы мои, я увидел, как над гробом заклубился белый пар – не холодный, а тёплый, как дыхание. Пар собрался в облако, облако обрело очертания человеческаго тела, и в этом теле я узнал то же лицо, что видел в первую ночь – лицо юноши, со светлыми русыми власами, с открытыми глазами, но теперь взгляд был не мутный, а ясный и милостивый. И этот юноша, или образ его, поднял правую руку, перекрестил нас всех, а затем указал на выход из часовни.

Мы вышли, и когда последний из нас переступил порог, за нами с грохотом захлопнулась дверь. Снаружи мы услышали звон – не колокольный, а как бы тысячи маленьких колокольцев, который поднимался вверх, в небо, и растворялся в ветре. Отец Филарет надел на дверь новую печать из воска и сказал: «Никто не войдёт сюда до сроку. А кто войдёт – не выйдет, или выйдет другим. Зарубите себе это на носу, стрельцы».

Заключение и поучение

Вот так, робяты, мы пережили ту беду. Три года мы не входили в ту часовню, и только каждый месяц служили молебны у запертой двери. А по истечении трёх лет, как и было сказано, в год 1663-й от Рождества Христова, прибыл в Мангазею игумен Тихон из Туруханского монастыря, и вскрыл гроб, и перенёс мощи Василия Мангазейского на новое место, к устью Тунгуски, где ныне они и покоятся. И с того дня наваждения прекратились, и чудеса стали не страшные, исцеляющие, и народ шол к нему уже не со страхом, а с верой.

Но я, Прокопка Лужин, до сих пор ношу в ладанке ту горсточку пепла, что собрал у порога, и каждую полночь, когда ветер воет в трубе, я слышу отголосок синего света и знаю, что нечистый не оставил своей злобы, ибо ему всегда нужен страх людской.

Потому и завещаю вам, робяты: если услышите в глухую ночь, что от гроба Васильева доносится звон или шум – не бегите, не прячьтесь, а читайте псалом 90-й и кладите три поклона на восток. И не бойтесь серых людей, ибо им не дано власти над тем, кто носит крест и держит в сердце память о страдальце.

Ежели кто из вас усомнится в том, что я поведал – пусть съездит в Туруханск, поклонится раке и спросит у тамошнего игумена: «Правда ли, что мощи Василия трижды являли над собою знамение и что бесы точили о них зубы?» И скажет вам игумен: «Правда». Ибо нет такой тьмы, которую бы свет не одолел, и нет такой злобы, чтобы смиренной молитве не уступила.

А теперь, братцы, налейте-ка мне кружку сбитня, ибо замёрз я, рассказываючи, да и костерок догорает. Помянем Василия Мангазейского, новоявленного чудотворца, и не помянем лихом.

Аминь.

Записано со слов казака Прокопья Лужина, прозвищем Рыжий Дьявол, в зимовье при реке Таз, накануне Крещения, при свете лучины. Переписал для памяти подьячий Якушка Стрелецкий, а кто эту грамоту прочтёт – да не посмеётся, дабы наваждение на дом не накликать.

11 августа 2026 года

Санкт-Петербург

Автор:
Цецен Балакаев

Напишите свой комментарий

Гость (премодерация)

Войти

Войдите, чтобы добавить фото